– Где я?
– В Лас Рамблас. Да, но какой номер?
– Пять.
– Пять?
– Шесть, семь… Все порядочные негры…
– Пятьдесят шесть? Точнее!
“Заметно, что они начали уставать. Превосходно! Их давление на меня ослабевает. Мое сознание проясняется, и все представляется мне значительно отчетливее. Буду продолжать их обманывать”.
– Бурро – по-испански осел. Вы говорите по-испански? – Я не мог молчать, мною овладело неудержимое стремление говорить. Это все еще результат инъекции, однако ее воздействие окончится уже через несколько минут.
– В Лас Рамблас я всегда разговариваю по-испански. Может быть, вы хотите через нас связаться со своим человеком в Барселоне?
– Сегодня они уже настороже, а вчера… – (Следи за собой, ты можешь проболтаться!) – Послушайте, если вы полагаете, что…
– Почему вы остались в Берлине? – В голосе у него впервые прозвучало плохо скрываемое раздражение.
– Новое поколение изобретает такую музыку, о которой раньше никто даже и не думал. Сложнейший, чарующий вас балет. Испытайте меня…
– Мы полагали, что вы вылетаете…
– Пусть летают свиньи, пусть летают фениксы, и чем выше они поднимутся…
– Фениксы? Феникс – да. Как вы узнали о “Фениксе”?
– Вы подслушивали мои телефонные разговоры, мерзавцы. Ничего вы…
– Что делал Солли?
– Моя вина, моя вина…
– Над чем он работал?
– Нацистская война… это же преступно…
– Какая война? Бактериологическая? Нам об этом хорошо известно. Что должен сделать с контейнером ваш человек в Барселоне?
“Ничего существенного я не должен говорить. Положение все еще опасное. Мои ответы – путаные и неясные. Это хорошо, однако он умело отбирает из них полезные детали. Он обязан чего-то от меня добиться и сделать это поскорее, иначе будет поздно, и ему это понятно; некоторые его вопросы слишком прямолинейны, как, например, почему я в Берлине. Он явно торопится… Мое состояние улучшается, худшее уже позади – покалывание кожи прекратилось, не поддающееся контролю беспокойство проходит, ясность мышления восстанавливается”.
– Только что звонили из вашей резидентуры: вам приказано немедленно отчитаться в своих действиях. Начинайте, Квиллер.
Действие инъекции закончилось, и я почти полностью владел собой.
– Начинайте отчитываться, Квиллер!
Физически я уже не мучился, если не считать боли в плече и жажды. Плохо, что у меня не было желания к чему-то готовиться, и я ощущал какую-то потерянность. Это не может продолжаться: если я выживу, то только за счет сообразительности, и мне следует тщательно готовить свои дальнейшие действия.
Охранники все еще стояли поодиночке в дальнем конце комнаты, но оружия у них я не видел. Октобер не двигался. Фабиан повернулся к нему, и мне удалось в этот момент взглянуть на его часы. 10.55. Таким образом, вся история продолжалась полтора часа.
Нужно как следует подумать. Почему Фабиан повернулся, чтобы взглянуть на Октобера? Они оба отошли от меня, остановились приблизительно в центре комнаты, и до меня донесся их шепот, но разобрать слов я не мог. Конечно, они отказались от попыток силой воздействовать на меня, и Фабиан в конце концов был вынужден прибегнуть к обычному вымогательству: “Начинайте отчитываться, Квиллер!” Не выйдет!
В комнате царила тишина, никто не шевелился, и я по-прежнему слышал, как они шепчутся. Пахло эфиром. Я ни о чем не думал. Но я же должен заставить себя думать! Почему я ни о чем не думаю? Ответ очень прост – я знаю, что будет дальше, так как это единственное, что они еще могут сделать.
Октобер повернулся и направился ко мне. Он заложил руки за спину, глаза у него остекленели; я тут же вспомнил человека в черной, тщательно подогнанной форме штурмовика, который стоял вот так же, заложив руки за спину, и говорил: “Некогда… я хочу поспеть в Брюкнервальд к обеду”. На всех гитлеровцах лежал одинаковый отпечаток, особенно бросавшийся в глаза, когда они готовились сделать то же самое, что и стоявший передо мной человек.
– Вы напрасно потратили мое время, – тихо заявил он, – а это непростительно.
Октобер повернулся и прошел вдоль группы охранников. Голоса он не повышал, но его слова я слышал.
– Шелл, Браун! – Двое сделали шаг вперед. – Ему будет сделана инъекция. После того, как он потеряет сознание, отвезите его на Грюневальдский мост, убейте выстрелом в затылок и бросьте в воду.
13. Мост
Бар на Моллерштрассе был еще открыт; я зашел туда и, взяв стакан горячего грога, уселся за столик; стакан я держал в руках. Кельнер вернулся за стойку и принялся разглядывать меня из-за кофеварки.
Длинной ложкой я мешал в стакане, иногда надавливая на ломтик лимона и наблюдая за пузырьками воздуха. От грога поднимался сильный аромат, и я жадно вдыхал его. В углу обнималась молодая пара, а у окна сидел худой человек, погруженный в глубокое отчаяние. Других посетителей в баре не было. В такую зимнюю ночь, как сегодня, бар был убежищем лишь для отчаявшихся и влюбленных, и я оказался здесь единственным посторонним, так как ни к тем, ни к другим не принадлежал. Как только грог остыл, я его выпил и заказал еще.
Я перестал дрожать, а если ощущал, что меня вновь вот-вот затрясет, то усилием воли подавлял приступ и затем сидел, не напрягаясь. Мокрая одежда на мне начала просыхать.
Из дома, где меня допрашивали, я был вывезен без сознания. Уклониться от инъекции я не мог, так как был привязан к креслу. Укол подействовал секунд через тридцать, в течение которых я мог еще наблюдать за ними. Октобер стоял рядом и смотрел на меня. Из дальнего конца комнаты подошли два охранника и остановились, ожидая, пока я потеряю сознание. В течение этих тридцати секунд я усиленно боролся с действием препарата, понимая, что, если он на меня подействует очень скоро, моя последняя надежда на спасение исчезнет. Из-за кресла появился анестезиолог и нетерпеливо взглянул на меня. Я понял, что препарат должен был подействовать уже секунд через пять – десять, но мне удалось растянуть этот срок секунд до тридцати. Анестезиолога это обеспокоило, однако я почти сразу же потерял сознание всего лишь с одной утешительной мыслью: никто не будет тосковать обо мне…
…Смерть отождествляется людьми с мраком и холодом, и я решил, что умер. Воды Леты плескались у моих ног. Однако возвращающаяся жизнь была хуже смерти из-за холода. Я лежал, уткнувшись лицом в землю, но, подняв голову, увидел цепочку огней на мосту. В моем не совсем еще проснувшемся сознании мелькнула было мысль; должно быть, и после смерти есть какая-то жизнь, однако я заставил себя не думать об этом. Меня бил озноб, и я все еще продолжал цепляться за землю.
Пуля по-прежнему причиняла боль, я не мог повернуть головы.
С большим трудом я вытащил ноги из ледяной воды и попытался нащупать рану на шее, но ничего не нашел и сообразил, что ее там вообще не было, после чего боль сразу же начала затихать. “Убейте его выстрелом в затылок”, – распорядился Октобер, и я решил, что именно так и произошло.
Я пролежал еще минут десять, усиленно размышляя, и в конце концов сделал вывод, что в дальнейшем мне следует жить как можно более незаметно. Я осмотрелся и обнаружил, что меня доставили сюда в моем “фольксвагене”, который стоял на обочине дороги. Я отполз по берегу озера подальше от машины и встал в тени моста. Проверять показания счетчика сейчас было бесполезно, я плохо соображал и не взглянул на него, когда ко мне подсел человек и заявил, что дальше машину поведет он. Но даже если бы я и запомнил цифры на счетчике, сейчас все равно это ничего бы мне не дало: водитель мог сделать любой крюк как на пути в дом, где меня допрашивали, так и при выезде к мосту. Правда, по счетчику можно было бы определить, что дом находится в пределах круга с определенным радиусом, но это могло быть полезным в лесу, а не в Берлине.
Пытаясь согреться, я начал быстро топтаться на месте, но тут же обнаружил, что хромаю, хотя никакой боли в ноге не чувствовал. Оказалось, что на ней нет башмака. Продолжая трястись, как марионетка, которую дергают за нитки, с посиневшими от холода руками, я проковылял под мостом и вдоль берега пробрался на другую сторону…